Начинается
Большой танец Неуклонности,
который отличается тем, что его танцуют, не сгибая ног и держа голову наоборот.
Друзья задумываются и полчаса молчат. В это время публицисты чистят носы, как бы приготовляясь запеть по первому требованию. В самом деле, момент этот наступает. Хлестаков выходит из задумчивости и говорит: — Третье условие — ты должен уметь танцевать «танец Честности».
Начинается
Большой танец Честности,
во время которого публицисты поют:
Ах, когда же с поля чести
Русский воин удалой…
Но «танец Честности» решительно не вытанцовывается. Напрасно понуждает Хлестаков свои ноги; напрасно публицисты то ускоряют, то замедляют темп, с целью прийти в соответствие с их покровителями, — ничто не помогает. Опечаленный неудачею, но в то же время скрывая оную, Хлестаков развязно говорит: Все равно, будем вместо этого танцевать
Большой танец Благонамеренности,
который и танцует, под свист публицистов, поющих:
По улице мостовой…
— Это все? — спрашивает Давилов. — Покамест все, и ежели ты согласен, то мы можем приступить к написанию взаимного оборонительно-наступательного трактата. — Согласен! — В таком случае идем в секретную комнату…
Открывается трапп, и друзья исчезают. Публицисты поют:
Тихо всюду! глухо всюду!
Быть тут чуду! быть тут чуду!
Прелестное местоположение: в глубине сцены храм Славы.
Содержание этой картины составляет процесс Чепухи с Излишнею любознательностью, Лганьем и Враньем. Судьи:
Хлестаков и Давилов; асессор: Обиралов; протоколист: Дантист. Чепуха доказывает свои права и опирается преимущественно на то, что она одна в состоянии смягчить слишком суровую последовательность прочих анакреонтических фигур. Последние, однако ж, оправдываются и говорят, что малый их успех происходит единственно от участия Чепухи. Хлестаков колеблется; но Давилов явно склоняется на сторону подсудимой. Выходит решение: «Подсудимую Чепуху учинить от следствия и суда свободною и допустить по-прежнему в число анакреонтических фигур». В народе раздаются клики восторженной радости; судьи взволнованы. Затем происходит
Шествие во храм Славы.
Дошедши до порога храма Славы, Хлестаков и Давилов, «как бы волшебством каким», сливаются в одно нераздельное целое и принимают двойную фамилию Хлестакова-Давилова. С своей стороны, Взятка и Аннета Постепенная тоже сливаются в нераздельное целое и принимают двойную фамилию Взятки-Постепенной. Начинается
Апофеоз.
Хлестаков-Давидов стоит на возвышении, освещаемый молнией. По сторонам народ, публицисты, фотографы и стража. Перед Хлестаковым-Давиловым, на коленях, Взятка-Потихоньку-Постепенная на бархатной подушке преподносит кованный из золота герб рода Хлестаковых-Давиловых —
Римский огурец.
Народ в упоении пляшет; однако порядок не нарушается, потому что из-за кулис выглядывают будочники.
Занавес падает
Пою похвалу силе и презрение к слабости.
Я слишком близко видел крепостное право, чтобы иметь возможность забыть его. Картины трго времени до того присущи моему воображению, что я не могу скрыться от них никуда. Я видел разумные существа, которые, зная, что в данную минуту их ожидает истязание или позор, шли сами, шли собственными ногами, чтоб получить это истязание или позор. Я видел глаза, которые ничего не могли выражать, кроме испуга; я слышал вопли, которые раздирали сердце, но за которыми не слышалось ничего, кроме физической боли; я был свидетелем зверских вожделений, которые разгорались исключительно по поводу куска хлеба. В этом царстве испуга, физического страдания и желудочного деспотизма нет ни одной подробности, которая бы минула меня, которая в свое время не причинила бы мне боли. Надеюсь, что это своего рода отправный пункт, и притом достаточно твердый, чтоб дать мне право, с некоторым знанием дела, говорить о том, какое несомненное значение имеет в жизни сила и как ничтожна и даже презренна, в соседстве с нею, слабость.
Да и не я один; мы все, сколько нас ни есть, все не свободны от этих привидений прошлого; для всех они составляют неотразимый отправный пункт. Они до такой степени залегли в основу всего нашего бытия, что мы не можем сделать шагу, не справившись с ними. Мы охотно называем их призраками (от призраков все-таки до известней степени освобождает время); но нет, это даже не призраки. Это что-то такое, до того соприсущее нам, так могущественно окрашивающее всякий поступок наш, что свет самый яркий, заклинания самые страшные оказываются ничтожными, чтоб отогнать чудовище, гонящееся за нами по пятам. Мы напрасно будем бороться с ним, напрасно будем поднимать бессильные руки, чтоб поразить его: мы ничего не достигнем, не поразивши наперед самих себя. Придут иные люди, которые познают иную истину, произнесут иное слово; но мы, люди предания, люди роковых воспоминаний, мы не знаем другой истины, не произнесем другого слова, кроме: да торжествует сила и да погибнет слабость! Одни из нас произнесут это слово с горечью, другие с самодовольством, но даже те, которые искренно почувствуют прилив негодования при этих словах, должны будут в полной мере смириться перед горьким смыслом, скрывающимся в них, и без оговорок признать обязательное их значение. Что пользы в негодовании и злобе, когда над нами тяготеет фатализм? когда мы сами не верим творческой силе этого негодования? когда мы ничего не можем, ни перед чем не дерзаем?