Даже теперь, в эту минуту, когда, по-видимому, весь воздух должен еще быть напоен звуками твоего голоса, вокруг тебя уже царствует полное и обидное равнодушие. Вот здесь, на самом этом месте ты еще вчера трещал, заливался, натуживался и хвастал, а нынче никто не помнит о тебе, никто даже не думает о тебе. Ты — «мрак времен», ты — допотопный остаток, ты — диковина, но такая диковина, до которой никому дела нет, по поводу которой всякий говорит себе: поди <?> ты! ведь уродилась же такая диковина!
Это равнодушие, это общее забвение должны предостеречь тебя. Видал ли ты когда-нибудь воробья, как он работает около обглоданной корки, которую не в силах сразу поднять и унести? Он серьезно принимается за свое дело; он то с одной стороны подскочит к лакомой корке, то с другой присоседится к ней; он несколько раз попробует, несколько раз прицелится, и когда уже действительно овладеет предметом своего сластолюбия, то начинает во всю мочь чирикать и трепыхать крылышками. И бывает тогда радость и торжество великое во всем воробьином царстве.
В этом случае воробьиное чириканье вполне законно. Он добросовестно потрудился над своею задачей, он победил обглоданную корку и, стало быть, имеет полное право поведать миру о своей славе. Но этого мало; его торжеству имеют право радоваться и ликовать и прочие воробьи. В победе своего почтенного согражданина и соворобья они приобретают известный признак, известный принцип, в признании которого глубоко заинтересовано все воробьиное царство. От одной обглоданной корки они делают посылку ко всем прочим обглоданным коркам, от одного воробья — ко всем прочим воробьям. Теперь нам хоть целый ворох обглоданных корок подавай, рассуждают они: «Все мигом растащим!» И, основываясь на таком рассуждении, чирикают, трепещут крыльями и устраивают друг другу овации.
Сеятель! сравни теперь твое легкомысленное поведение с повеленьем этого благоразумного воробья! Ты начирикался и натрепыхался прежде, нежели даже приступил к своей корке; ты насулил, налгал и нахвастал прежде, нежели даже сообразил, в чем состоит предмет твоего вожделения. Понятно, что ты изнемог. Имел ли ты право поведать миру о твоей славе… нет, не имел, ибо ничего достославного не совершил. Имели ли право твои соворобьи радоваться твоему торжеству? — нет, не имели, ибо торжества никакого не было.
Отсюда — гробовое молчание; отсюда — забвение. Даже смеха нет, веселого, светлого русского смеха…
Нет! да ты миф! не может быть! не может быть! И это комариное жужжанье, которое доднесь остается в ушах, и эти игрушечные отсыревшие хлопушки, негодные даже для потехи детей, и эта бесконечно глупая сказка о белом и черном быке — все это сон, не правда ли? сон?
Сон… да! Но крысы! Ведь научил же их кто-нибудь? Откуда ж’ нибудь да переняли они эту скверную манеру сходиться и хвастать? Не своим же умом додумались они до мысли о величии крысиного подвига и о необходимости его прославления… откуда? как? почему… Нет! ты не миф! Крыс-то, крыс-то за что же ты развратил?
В изд. 1869 очерк был перепечатан с незначительными изменениями. При подготовке очерка к изд. 1882 Салтыков несколько сократил и выправил текст, имя Порфирия Петровича заменил на Терентья Силыча (стр. 32 наст. тома.).
Тема очерка — первые шаги земства, введенного реформой 1864 г. Образование нового самоуправления делами местного хозяйства имело целью приспособить самодержавно-полицейский строй России к потребностям капиталистического развития, сохраняя его классовую дворянско-помещичью сущность. Но и эту половинчатую программу правительство проводило в урезанном виде и с таким расчетом, чтобы не дать осуществиться главной мечте либералов об ограничении бюрократического всевластия в пользу «общества» и о подготовке почвы для перехода к буржуазно-конституционному правопорядку.
Сатира в очерке Салтыкова направлена против либеральных иллюзий в земстве и связанных с ними самовосхвалений, которым предавались «сеятели и деятели» новых учреждений. Либеральные земцы с их претензиями на созидание «великого будущего» России и апологетическая но отношению к ним печать уподобляются Нарциссу — герою греческого мифа, влюбившемуся в собственное отражение в воде.
Реалистические обобщения очерка обличали политическое бессилие земства, ограниченность его деятельности хозяйственным крохоборчеством («вопрос о лужении рукомойников») и фикцию провозглашенной независимости его от государственной власти («бюрократии») В рассуждениях рассказчика — не лишенного проницательности старого чиновника — устанавливалась близость, «родство» приемов, навыков, целей земства и бюрократии, автор делал вывод о неспособности земских «сеятелей» изменить бедственное положение «сеемых» — народа. Сатирическая критика земства Салтыковым очень близка будущей ленинской характеристике этого учреждения, «с самого начала» осужденного «быть пятым колесом в телеге русского государственного управления, колесом, допускаемым бюрократией лишь постольку, поскольку ее всевластие не нарушалось».
«Новый Нарцисс…» вызвал многочисленные отзывы в критике, но не нашел в ней верного истолкования. Часть авторов расценила сатиру Салтыкова на земство как недопустимое нападение на «неокрепшее еще учреждение», как «удар по своим», обрадовавший крепостников. Наиболее отчетливо этот взгляд был выражен в «СПб. ведомостях», в обзоре писем с мест в № 80 от 22 марта 1868 г., где говорилось, что «Новый Нарцисс…» «произвел на общество самое неприятное, тяжелое впечатление» и что, с другой стороны, «в одном уездном городе <…> исправник хотел было устроить обед в честь <…> Щедрина». В связи с этим Салтыков писал Некрасову 25 марта: «Отвечать «СПб. вед.» значило бы только раздувать глупейшую историю, которая, несомненно, упадет сама собою. Да и на что отвечать? На каком основании утвердиться? Основание эго есть, но оно нецензурное. В этом-то вся и беда, что мы не можем высказать всей своей мысли». «Косвенный ответ» подобным вздорным истолкованиям «Нарцисса» все же был дан автором в статье «Лит. положение». Однако нападки такого рода на Салтыкова (в связи с «Нарциссом») продолжались и в последующей критике.